Лешек Шаруга

За все годы, что веду эту рубрику, я ни разу не сталкивался с более сложной ситуацией, в особенности в отношении комментария текущих дел. Вся пресса до дня смоленской катастрофы в одночасье стала неактуальной. В свою очередь, смерть президента Леха Качинского и ускоренная избирательная кампания привели к тому, что большинство журналистских высказываний утратило свою остроту и выразительность: в атмосфере траура трудно подвести сущностный итог правления умершего лидера, а решение его брата-близнеца заменить погибшего в роли кандидата на выборах сделало сегодняшнюю политическую жизнь похожей на хождение по минному полю.
В СМИ, доминирующих на медийном рынке, голоса, доносящиеся со стороны крайних правых или левых, если и не напоминают клиническую паранойю, то в любом случае не несут ничего нового. Ситуация у правых — прежде всего у тех, кто представляет националистические взгляды, но также и у левых, которые определенно заняли в Польше свою нишу, потребовала бы, впрочем, отдельного очерка.
В результате, отыскивая тему для моего обзора, я остановился на том, что подальше от политической жизни, но тем самым более приятно и позволяет, как минимум, мне самому, а возможно, и читателям отвлечься от текущих событий. Это еще и повод выйти за пределы круга обычно превалирующих в моих обзорах изданий и обратить внимание на то, что делается в провинции.
Только что вышел новый номер нерегулярно издающегося в Плоцке журнала «Госцинец штуки» ( «Столбовой путь искусства») (2010, №1), полностью посвященный России. В редакционном вступлении, озаглавленном «Приветствуй нас, Россия», можно, в частности, прочесть:
„Подчеркивая дружбу Мицкевича и Пушкина, порожденную в значительной мере антицаристскими установками обоих поэтов, мы часто забываем, что у последнего, наряду со стихами «К Чаадаеву», есть также «Клеветникам России». Стоя перед памятником Адаму в Одессе, где на цоколе выбиты сердечные слова Александра «Он между нами жил... и мы его любили», мы предпочитаем не помнить, что поэма русского романтика «Медный всадник», выражающая восхищение автора «Петра твореньем» (то есть Петербургом), возникла как полемика по отношению к «Петербургу» из III части «Дзядов», где невская метрополия предстает скроенным на европейский манер символом азиатской тирании. Читая провидческие шедевры Достоевского, мы стараемся не обращать внимания на отталкивающие фигуры «полячишек». Еще более отталкивающий образ польского рыцарства в национальной русской опере «Жизнь за царя», она же «Иван Сусанин», мы вообще игнорируем в силу любви к прекрасной музыке Михаила Глинки (которого, впрочем, связывали с Польшей многочисленные знакомства и почти три года жизни в Варшаве). (...) Степень сложности польско-российских отношений в области культуры дополняет тот факт, что упомянутый выше вдохновенный Адам с особой доброжелательностью трактует в «Видении» ксендза Петра в III части «Дзядов» образ русского захватчика, а в период увлечения идеями Товянского склонялся к панславизму (позже отвергнутому Жеромским), в те времена не чуждому... ну, хотя бы вдохновенному Александру. Не говоря уже, что во всей этой фатально исторически детерминированной польско-русской любви-ненависти есть и случаи подлинной симпатии, понимания и уважения. Достаточно назвать только полные сочувствия образы польских ссыльных в рассказе Льва Толстого «За что?», основанную на сюжете Мицкевича и посвященную «Памяти Ф.Шопена» оперу «Пан Воевода» Николая Римского-Корсакова, или, наконец, позицию его самого знаменитого ученика, Игоря Стравинского, который, будучи потомком шляхетского рода с восточных окраин Речи Посполитой, с екатерининских времен осевшего в России, никогда не скрывал симпатии к земле предков — настолько, что в фешенебельных ресторанах Запада заказывал обычно к обеду польскую водку”.
Прерву ненадолго редактора журнала, чтобы напомнить ему и всем другим довольно печальное обстоятельство, связанное с выездом Стравинского из Советской России. Композитор обратился тогда с просьбой о польском гражданстве, в чем ему, по неизвестным в точности причинам, быстренько отказали. После этого отступления вернусь к тексту вступительной статьи:
„Тот же Сулима-Стравинский, оправдывая полный вариант своей фамилии, после визита в Варшаву в середине 1960-х заявил, что «русские причинили Польше много зла». С этим мнением, в особенности с отечественной точки зрения, трудно полемизировать, подобно тому, как трудно спорить, что долгосрочная зависимость нашей страны от России царской или советской оставила в польской культуре явные следы. Они были не только болезненными и ненужными, о чем знают, например, жители Плоцка, когда-то столицы Мазовии, а позже... губернского города на западной окраине царской империи. В центре этой столицы долгие годы стояла православная церковь. В межвоенный период ее успешно разобрали как символ чуждой власти, хотя здание было интересным — по крайней мере для историков искусства. Большую часть своей долгой жизни провел в Плоцке родившийся здесь, здесь же умерший и похороненный Алексей Кирюшин, сын царского чиновника, но главное — талантливый художник, чьи жанровые картины — неоценимый источник сведений о повседневной жизни местного населения и об облике города на закате Второй Речи Посполитой и в первые годы ПНР. Его иконы украшают одну из двух существующих по сей день церквей в городе Кароля Фердинанда Вазы и Антония Юлиана Нововейского, где сохранилась еще исчезающе малая православная община. Мы напоминаем об этом в данном номере «Госцинца штуки», плоцкого художественно-литературного журнала с более обширным тематическим измерением, где, что вполне логично, локальные польско-русские темы мы стараемся представить в широком контексте. Наряду с Кирюшиным, появляется, например, неоднократно упоминаемый Пушкин или интеллектуально с ним связанный современный поэт Сергей Завьялов. Реминисценциям на тему православных традиций Плоцка отвечает текст о священнике Александре Мене и его трагической судьбе в советской России. Есть также связь с нашим польско-литовским номером, совершенно очевидная в перспективе нынешнего: следующим собеседником «Госцинца» будет живущий много лет в Вильнюсе выдающийся русский музыкант Владимир Тарасов”.
И в итоге поразительное заключение в связи с заголовком передовицы: «Приветствуй нас, Россия. Отечество кровожадных деспотов и гениальных художников, близкое нам именно благодаря вторым. Край фундаментальных противоречий и колоссальных, до сих пор впустую растрачиваемых возможностей — и этим, быть может, более восхитительный, чем какой-либо другой в европейском культурном контуре. Страна, в цивилизационном отношении веками бывшая истинным кошмаром для цивилизованного мира, а в культурном смысле — его истинным сокровищем, ценимым равно в Париже, Варшаве, Вильнюсе или даже в Плоцке».
Оставляя судить о точности этих оценок более мудрым, я лишь обращу внимание на само содержание этого номера «Госцинца Штуки». Итак, Анджей Доробек в тексте «Битники из Ленинграда?», предпосланном подборке произведений Хармса и Заболоцкого (в польских и английских переводах), обращает внимание на то, что 2002 г. калифорнийский журнал «Нью америкен райтинг» (№20) опубликовал блок переводов Введенского, Хармса и Заболоцкого. А Дариуш Бжостек в очерке «Два лика русского музыкального авангарда» пишет:
„История русского и советского джаза изобилует не только серьезными художественными событиями, но и драматическими эпизодами, обусловленными общественно-политической ситуацией в СССР. Достаточно вспомнить здесь только судьбу «белого Армстронга» Эдди Рознера, чей джаз-банд смог стать официальным оркестром Белорусской Советской Социалистической Республики и выступить перед Сталиным — только затем, чтобы его руководитель почти сразу впал в немилость и прошел лагерь в Хабаровске и ад Колымы. В истории джаза советской России все еще много белых пятен, в особенности это касается публикации архивных записей тех музыкантов, которых как джазменов, то есть «сеятелей духовной нищеты», сам генералиссимус Сталин предал анафеме, официально запретив использовать слово «джаз». Лишь недавно российская „Мелодия” переиздала пластинки с композициями таких музыкантов, как, например, Александр Цфасман (и его «АМА-джаз», первый советский джазовый оркестр) или Александр Варламов, представив их творчество в «Антологии советского джаза», раскрывающей забытый облик советской музыки двадцатых и тридцатых годов. А основанная в Великобритании в 1979 году российским эмигрантом Львом Фейгиным кампания «Leo Records» последовательно напоминает в серии «Golden Years of Soviet Jazz» необычайные достижения советского авангарда 70-х и 80-х годов, издавая архивные пластинки таких музыкантов, как Сергей Курехин, Валентина Пономарева или Вячеслав Гамелин”. Заслуживает внимания также статья Рафала Полацкого «Калинка в ритме пого. Краткая история русского панка».
Я прекрасно помню свое удивление, когда во время одного из концертов варшавского фестиваля «Джамбори» в 70-е годы выступал один из советских ансамблей. Я был уверен, что в Советах джаз по-прежнему запрещен так, как это было у нас в сталинские времена, когда он ютился в частных подвальчиках, чтобы после 1956 года взорваться плеядой музыкантов мирового уровня. И я задумался, почему для наших европейских тоталитарных режимов — нацизма и коммунизма — джаз был или «дегенеративным искусством», или плодом «сеятелей духовной нищеты» и запрещался. Причина кажется очевидной: джаз — это сфера свободы, особенно индивидуальной: достаточно вспомнить роль инструментальных соло и значение импровизации. Тоталитарным системам соло и импровизация кажутся опасными хотя бы потому, что их нельзя унифицировать и идеологически использовать.
Конечно, этим не исчерпывается богатство содержания плоцкого «Госцинца штуки», но интересен уже сам факт, что все большее внимание в Польше уделяется достижениям русского авангарда. Очередной тому пример — фрагмент подготовленной поэтом и литературоведом, представительницей неолингвистического течения в польской лирике Иоанной Мюллер книги, посвященной Велимиру Хлебникову. Ранее разделы ее труда публиковались на страницах «Литературы на свете» (2007, №7-8). И вот очерк «Игра Велимира Хлебникова. Будетлянский букварь, звездным языком написанный, — разговор I» в последней тетрадке краковской «Декады литерацкой» (2009, №5-6). Приведу пример существенной интерпретации:
„Сам Хлебников неоднократно пользуется метафорой «зримой незримости» мотылька (или шире — насекомых). Одной из прекраснейших иллюстраций служит стихотворение «Кузнечик», сопровожденное более поздним авторским анализом, учитывающим воздействие невидимого влияния подсознания на конечную форму текста. Интересную версию будетлянского эффекта мотылька мы находим также в историософском, выдержанном в стилистике пророчества тексте «Курган Святогора». Поэт играет здесь своими излюбленными лейтмотивами. Приглашая к «непорочной игре в числа бытия своего», которая должна привести человечество к обнаружению «изначальных чисел бытия-прообраза», Велимир Король Времени приводит во взаимодействие совершенно несопоставимые вещи. Здесь будут, например, русский национализм и славянофильство, противопоставляемые Западу, поэтическое видение Начала, сталкиваемого с проектом утопического Будетлянства, «доломерие» Евклида и Лобачевского, сопряженные с чисто языковыми теориями, и, наконец, «высший суд славобича», который «всегда лежал в науке о числах», ибо «слова суть лишь слышимые числа нашего бытия», а «грань между былым и идутным» опирается на познание «древа мнимых чисел» (и здесь, конечно, находим — выведенное из теоремы Лоренца — мнимое число V-1). «Курган Святогора» — это мозаика смелых первородных образов, где отхлынувшее море открывает сушу, осваиваемую постепенно народом, который воспринял «в последний час, сквозь щель времового гроба, восток живого духа, распятого железной порой воителя». Эти мифопоэтические описания «былого», построенные по определенной модели, до смешения подобны «идутному», которое есть наследие «широт волн древнего моря». Разве в этом масштабном историософском видении найдется место элементу столь незримому, как движение крыльев мотылька? Оказывается, найдется. В VIII фрагменте текста Хлебников занимается проблемой русского языка, который приравнивается к геометрии Евклида. Далее поэт спрашивает, пригоден ли этот же принцип, чтобы ввести мышление о языке в рамки другой геометрии, а именно в контекст «доломерия Лобачевского». Поэт, который сам себя называл «Лобачевским слова», предлагает здесь лингвистическое отклонение, подобное тому, которое заметно в неевклидовой геометрии русского математика. Хотя важнейшие правила русского языка останутся сохраненными (как и у Лобачевского сохранены главные аксиомы Евклида), однако же в новой системе о своих правах заявит пропускаемое прежде правило. В случае евклидовой геометрии аксиома параллельности заменяется постулатом гиперболичности, в случае языка главнейшим становится правило словообразования”.
Далее автор указывает, какое значение имеет в словообразовании обращение Хлебникова к народному языку, образующему «слова на час», живущие «век мотылька». Их короткая жизнь, как жизнь многих поэтических неологизмов, характеризуется упомянутой выше «зримой незримостью», составляющей, как пишет Мюллер, «основу для построения „общеславянского слова”, впоследствии общего для звездного языка всех людей».
Конечно же, не только русский авангард интересует польскую общественность. Все чаще в прессе появляются также произведения современных писателей. В упомянутом номере «Госцинца» помещены стихи Натальи Горбаневской, Лены Элтанг, а в «Боруссии» (№44/45), в блоке, озаглавленном «Российский кит», — произведения не только Бориса Поплавского (недавно ему был посвящен целый номер), но также Владлена Гаврильчика, Игоря Холина, Михаила Айзенберга, Дмитрия Пригова, Всеволода Некрасова и Генриха Сапгира. Это, разумеется, отдельные примеры присутствия русской культуры в польской культурной периодике последнего времени. Быть может, вскоре, после недавно изданной, замечательной, хотя и очень выборочной антологии Виктора Ворошильского «Мои русские», представляющей поэзию от Александра Пушкина до Ирины Ратушинской, мы дождемся новой, еще более полной панорамы современной русской лирики.
